«Мы ведь до сих пор в режиме диктатуры живем». Последнее интервью Сергея Капицы

"Мы ведь до сих пор в режиме диктатуры живем". Последнее интервью Сергея Капицы

Сергей Петрович Капица (1928-2012) — советский и российский учёный-физик, просветитель, телеведущий, главный редактор журнала «В мире науки», вице-президент РАЕН. С 1973 года бессменно вёл научно-популярную телепрограмму «Очевидное — невероятное». Сын лауреата Нобелевской премии, дважды Героя Социалистического Труда академика Петра Капицы.

Ниже размещен фрагмент беседы Сергея Капицы с Григорием Тарасевичем, которая состоялась незадолго до кончины ученого в 2012 году. Полностью интервью можно прочесть в журнале «Русский репортёр».

— Давайте начнем с самого очевидного вопроса. Вы начали заниматься наукой еще при Сталине и продолжаете работать уже при третьем сроке Путина. Вы знакомы с тысячами ученых, десятками нобелевских лауреатов. Как бы вы охарактеризовали сегодняшнее состояние российской науки?

— Она в плохом состоянии — единственное, что можно сказать.

— Ну а если подробнее…

— Наша наука находится в процессе реорганизации, перестройки. И еще: она очень неравномерна.

— Что значит «неравномерна»?

— У нас есть части, которые более-менее благополучны, а есть части, которые находятся в очень печальном состоянии.

— И что же у нас благополучно?

— Вот, например, работы, которые ведут физики в Новосибирске. Они сотрудничают с этим ускорителем, который построили в ЦЕРНе, и существенный вклад в него внесли. Математика у нас в хорошем состоянии, по крайней мере так сами математики говорят. Физика твердого тела и прикладная физика в среднем состоянии. Биология сейчас очень стремительно развивается, но мы за ней не поспеваем.

— А что в печальном состоянии?

— Воспроизводство кадров науки. Сейчас прервалась непрерывность образовательного процесса. У нас целое поколение покинуло страну из-за полной беспомощности.

— Это единственная проблема?

Нет, конечно! Так и не сформулированы цели и задачи отечественной науки. Их нет, их никто не высказал. Понимаете, состояние науки есть результат развития самого общества.

— А что тогда, на ваш взгляд, происходит в обществе?

— У нас раздрай, мы не знаем, куда идем, мы меняем все время ориентиры.

— Давайте тогда об обществе. По поводу протестов оппозиции высказались уже все кто мог. Только ваше мнение мне нигде не попадалось. Вы готовы об этом говорить?

— Люди выходили на улицы не от хорошей жизни. У нас нет нормальных инструментов политического дискурса. Мы же ведь до сих пор, так сказать, в режиме диктатуры живем. Царское правительство так работало, советское тоже. Сейчас мы отходим от этой модели однопартийной, но процесс этот долгий. То, что он идет, — важный шаг вперед. У нас никогда не было оппозиции, она только сейчас начинает как-то формироваться. Понимаете, нормальная партийная система подразумевает, что между собой соревнуются правые и левые, синие и красные. И людям, которые голосуют за ту или иную партию, приходится фактически отвечать на многие вопросы. Например, что важнее: вооружение или образование, здравоохранение или промышленность?

— В адрес тех, кто выходил на улицы, часто звучат обвинения: вы раскачиваете лодку, вы уводите страну от стабильности…

— Ну, это неизбежный шум вокруг таких процессов. Одни считают, что лодка раскачивается, другие — что успокаивается, третьи — что эта лодка плывет не туда и нужно менять курс. Исторический процесс — он осложняется со временем. Когда был царь или однопартийная система, то была ясность в рамках этой системы управления. Сейчас мы отказываемся от этой системы, и происходит это медленно, болезненно. Когда люди выходят на улицу, они просто начинают говорить. Надо сказать, что политический контент, который мы слышим на площадях, — он не несет в себе информацию. Это в основном, так сказать, «шумим, братцы, шумим» — помните? Мы хотим все и сразу. Но сменить одну систему на другую очень сложно, это занимает долгие годы и связано с большим революционным изменением.

— Давайте поговорим о совсем другом предмете — о русском языке. Просто вы сейчас произнесли два слова, которые характерны скорее для модной молодежной аудитории: «контент» и «дискурс»…

— Не вижу тут никакой проблемы. Можно было сказать «содержание» вместо «контента» и «обсуждение» вместо «дискурса». Это практически ничего не меняет.

— Сегодня многие сетуют, что, мол, русский язык деградирует, одни иностранные слова и слышишь. Я недавно в сочинении одной абитуриентки прочитал: «Запад разрушает нашу культуру с помощью неологизмов». Вас это беспокоит?

— Не вижу ничего в этом страшного. Обилие неологизмов — критерий быстрой эволюции языка. Это издержки исторического процесса. Русский язык — он очень богатый. То, что он заимствует, — это, можно сказать, его преимущество. Вообще мы очень плохо понимаем, как формируется язык. Почему младенец в два-три года уже говорит так, как вам и не снилось? Никто же не знает до сих пор, каким образом знакомый этому маленькому человечку мир превращается в языковую картину.

— Интересно, а к мату вы как относитесь? Это тоже для многих предмет переживаний.

— Все зависит от уместности употребления. Почитайте, например, переписку Вяземского и Пушкина — там они использовали очень широкую палитру языковых средств. И при этом оба прекрасно владели русским языком. Весь вопрос в месте. Наверное, неправильно, когда мат превращается во вседавлеющую силу: мол, я назло министру культуры так скажу или напишу…

— Я как-то слышал шутку, что при тотальном незнании латыни мат становится инструментом междисциплинарного общения.

— Мне кажется, что современный язык науки справляется обычными средствами, вам не нужно расширять его за счет ненормативной лексики.

— Вы общаетесь с аудиторией больше полувека. Вам приходилось менять свой язык, чтобы быть лучше понятым?

— Это зависело от моих педагогических способностей, умения контактировать с аудиторией, выбирать язык и проблематику. Вы можете сказать простым языком, а можете сказать на таком псевдонаучном, заграничном, как я говорю, языке.

— Вы являетесь одним из руководителей Пагуошского комитета, который со времен Альберта Эйнштейна и Бертрана Рассела выступал против распространения ядерного оружия. Еще в 80-е годы прошлого века ученые были наиболее радикальными сторонниками сокращения ядерных арсеналов. Куда сейчас делся этот научный пацифизм?

— Понимаете, появление ядерного оружия — это был шок. Для того чтобы это осознать, требуется длительная мыслительная работа. Нельзя просто сказать, что вы «за» или «против» ядерной бомбы. Надо осознать, что это качественно другое вооружение.

— Но ядерное оружие существует уже больше полувека.

— Ну, это малый срок. Вы хотите, чтобы все было быстро. Потому что самый знаменитый ученый, сам Эйнштейн, сказал, что это нехорошо, поэтому все должно измениться. Все, конечно, меняется, но очень медленно и подчиняется каким-то своим закономерностям, которые мы очень плохо понимаем.

— Куда же делись антиядерные настроения среди ученых, да и в обществе в целом?

— В какой-то степени они остались, только изменили свой адресат. Сейчас речь идет, например, о том, что будет, если атомная бомба окажется у Ирана. Как они ею распорядятся?

— Вы хотите сказать, что наше мышление все-таки примирилось с существованием оружия массового поражения?

— Ну, оно не примирилось. Скорее идет процесс овладения этим понятием. Мы сейчас гораздо лучше представляем себе последствия ядерной войны. Может, поэтому и воспринимаем эту проблему менее эмоционально, а не просто как грех, возведенный в бесконечную степень. Не ищите простых решений. Мы потратили целое поколение на то, чтобы понять, что такое ядерная война. И были люди, которые говорили, что да, это конец всем войнам и так далее. Была и формула Клаузевица: война — это есть продолжение политики иными средствами. Годится эта формула сейчас или не годится? Или другая проблема: как примирить идеологию христианскую, магометанскую, любую другую с реалиями ядерного века? Все это очень сложно.

— Скажите, а лично у вас угроза ядерной войны вызывает беспокойство?

— Ну, она вызывала и вызывает некое беспокойство. Я все-таки думаю над этими вопросами, участвую в дискуссиях…

— Подозреваю, что все-таки ядерная угроза сейчас вас волнует не в первую очередь. А что вызывает беспокойство? Я имею в виду глобально — на уровне страны, на уровне планеты?

— В первую очередь — неравномерность развития.

— Опять неравномерность! Вы имеете в виду богатых и бедных?

— Да. Богатые и бедные. Внутри страны мы видим напряжение. В каком-то смысле социализм был абсолютно разумной идеей планомерного распределения ресурсов. А сейчас, видите, вот докатились до Рублевки…

— Ну, Рублевка совсем рядом с вашей дачей, где мы сейчас беседуем.

— Вот именно, сидя на Рублевке, я могу рассуждать на эти темы. Правда, это уже снобизм, не философия. Можно сказать, что я живу в привилегированном срезе нашего общества. Это часть той культуры, в которой я вырос, и вы не можете меня отделить от этой культуры.

— Но ведь вы живете довольно скромно. А на той же Рублевке стоят особняки олигархов и высших чиновников. Как вы относитесь к людям, которые на много порядков богаче вас?

— Ну, я наблюдаю порой и за ними. Часто вижу, что они не знают, что делать со своим богатством. Разумный капиталист должен вкладывать в новое производство. Этого не происходит. Человек эволюционно вырабатывает понятие ценности. Но смена этих ценностей происходит очень медленно. А у нас получается разрыв между нашими возможностями и сознанием.

— Лично для вас насколько значимо ощущение справедливости?

— Оно значимо. Потому что мне кажется, что отход от справедливости ничего хорошего в себе не несет. Это есть симптом неблагополучного состояния общества.

— Вполне логично после вопроса о справедливости задать вопрос о равенстве…

— Мне сразу вспоминается Джордж Оруэлл с его «Фермой животных»: все животные равны, но некоторые более равны, чем другие. Это сатира, конечно.

— Конечно. Тем более что сам Оруэлл в молодости был троцкистом и отстаивал идею тотального равенства.

— Вот левый уклон у него был, потом правый. Кто-то говорил, что, если человек в молодости не был идеалистом, он не познал всей полноценности человеческого бытия.

— А у вас такая эволюция была?

— Не знаю. Думаю, что была, потому что я как-то уделял этим вопросам известное внимание и думал над ними. Часто на дискуссиях по этому поводу я видел, что простых ответов нет.

— Есть все-таки явления в этом мире, которые вызывают у вас сильные эмоции — положительные или отрицательные?

— Нет, я нахожусь в счастливом состоянии, потому что у меня есть дело, есть интересы, которые этому делу отвечают. И эти интересы еще отвечают какой-то потребности общества — вот это важно.

— Почему вы так много говорите об обществе, о цивилизации и так редко о себе, о своих чувствах?

— Если я интересуюсь обществом, то я буду говорить именно в таких, более отвлеченных терминах. Это естественный процесс — отделять себя от объекта…

— Последний вопрос. Подозреваю, что вам его задавали много раз, хотя он очень личный. Скажите, каково место бога в вашей картине мира?

— Могу ответить классической цитатой: «Я не нуждаюсь в этой гипотезе». Когда меня спрашивают об этом, говорю, что я русский православный атеист. Понимаете, бог играл известную роль на более примитивных уровнях сознания. Современная наука обходится без него.

 

Написать ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *